Эта, казалось бы, частная историческая «деталь» хрущевского времени все же очень существенна для понимания хода истории.

В первое («маленковское») время после смерти Сталина вроде бы не предполагались существенные политические перемены (другой вопрос — по сути дела, утопические для того времени экономические инициативы Маленкова); напротив, государственная структура, созданная при Сталине, как бы окончательно утверждалась, оттесняя партию на задний план.

Однако именно «бездушная» машина государства вызывала тогда глухое, но нараставшее недовольство активной части населения страны — особенно тех людей, которые либо помнили сами, либо восприняли из книг, кинофильмов, рассказов старших представление о «революционной» атмосфере 1920-х — начала 1930-х годов.

Одним из проявлений последовательного «огосударствления» — правда, внешним, но зато для всех очевидным — была все более широко внедрявшаяся форменная одежда. Она как бы имела оправдание в годы войны, но после Победы ее внедрение только усилилось, и чуть ли не большинство населения облекалось в «мундиры», начиная с вождя, который до 1943 года являлся в полуштатском-полувоенном, но не имевшем «мундирного» характера одеянии. Теперь же «форма» стала обязательной для людей самых разных возрастов и «рангов» — от высокопоставленных дипломатов до школьников-первоклассников, от директоров заводов (нередко инженерных генералов) до питомцев ремесленных училищ.

Помню, как будучи школьником последнего класса (форменная одежда к нам еще не дошла) я оказался в сборище сверстников, которые шумно веселились вплоть до полуночи. Наконец, явился с протестом сосед, специально облекшийся в какую-то чиновную форму, — дабы выступить как представитель государства, а не частное лицо. И одна из девушек, увлекавшаяся театром, гневно продекламировала фрагмент из монолога грибоедовского Чацкого:

Мундир! Один мундир! Он в прежнем их быту
Когда-то укрывал, расшитый и красивый,
Их слабодушие, рассудка нищету;
И нам за ними в путь счастливый!..

В этом, казалось бы, совершенно незначительном эпизоде в конечном счете выразился глубокий и масштабный конфликт. И отмена многих «мундиров» в послесталинские годы представляла собой достаточно многозначительную акцию 546 . Но об этом — в следующей главе.

Глава девятая

«ХРУЩЕВСКАЯ» ДЕСЯТИЛЕТКА

Истинное значение и смысл того, что происходило в 1955-1964 годах, во многом не выяснены и даже искажены, так как вплоть до 1990-х годов этот период вообще не изучался историками (и как слишком недавний, и в силу определенных запретов), да и в последнее время о нем написано весьма немного, а кроме того, с конца 1980-х Никита Сергеевич был — как я постараюсь доказать, совершенно необоснованно — объявлен «предтечей перестройки» (пусть только начавшим, но не завершившим «процесс»). В результате суть хрущевского времени была окончательно затемнена, ибо оно с объективной точки зрения во многом прямо противоположно «процессу», начавшемуся во второй половине 1980-х годов.

Правда, М. С. Горбачев и его окружение явно были уверены, что они продолжают дело Хрущева; но это было чисто субъективным представлением, а реальное движение истории приобрело к 1990-м годам совершенно иную направленность. И закономерно, что руль власти, который вроде бы надежно держал в своих руках поначалу Горбачев, в 1991 году был не столько вырван, сколько как бы сам вырвался из его рук, ибо страна двигалась совсем не туда, куда он рассчитывал ее вести.

Казалось бы, многое поначалу являло собой прямое продолжение хрущевской линии; так, например, к концу 1980-х годов были реабилитированы и, более того, превознесены до небес те репрессированные в 1930-х годах виднейшие большевистские деятели, которых при Хрущеве по тем или иным причинам не решились реабилитировать. Однако спустя краткое время о большевиках вообще громко заговорили как о зловещих губителях страны!

Характерна в этом отношении «творческая биография» всегда напряженно державшего нос по ветру Волкогонова. В конце 1980-х годов он сконструировал объемистое сочинение о Сталине, открывавшееся цитатой из хрущевского доклада на ХХ съезде партии и, в полном соответствии с ним, противопоставлявшее ужасного генсека прекрасному Ленину; однако уже к 1994 году генерал от идеологии скомпоновал сочинение о последнем, и Владимир Ильич предстал в нем чуть ли не как более мрачная фигура, чем Иосиф Виссарионович!

Словом, пользуясь знаменитым в то время горбачевским выражением, «процесс пошел», — однако пошел совсем не в том направлении, и Михаил Сергеевич нежданно оказался далеко на обочине действительного «процесса»…

Нельзя недооценивать по-своему замечательный «переворот» в политической терминологии: горячих сторонников «оттепели» с 1960-х годов называли (в том числе и они сами) «левыми», а противников — «правыми». Точно так же в течение нескольких лет называли и радикальных сторонников «перестройки», — но затем они вдруг стали называться (и, надо сказать, не без оснований) «правыми»! Эта терминологическая чехарда особенно ясно обнажает несостоятельность господствующих понятий о ходе новейшей истории страны.

Тем не менее до сего дня появляются сочинения, которые по-прежнему усматривают в Хрущеве предшественника «перестройки», — хотя (и это знаменательно) в последнее время несколько авторов (о чем уже шла речь в предыдущей главе) объявили истинным предтечей нынешних «реформ» не Хрущева, а Берию, и это по крайней мере более резонное мнение.

Впрочем, я сопоставляю два в общем-то кардинально различных периода (условно говоря, «оттепель» и «перестройку») только для того, чтобы указать на существенную причину нынешнего неадекватного представления о первом из них, имевшем, повторяю, во многом противоположные по сравнению со вторым смысл и направленность, — то есть преследую цель «расчистки» пути к пониманию «хрущевского» десятилетия.

Хотя в ходе перестройки и даже в последующий период, называемый нередко «постперестройкой», те или иные деятели и идеологи постоянно бросались словом «революция», действительный «процесс» (по крайней мере, с 1991-1992 годов) являл собой, если уж пользоваться традиционной терминологией, попытку реставрации, т. е. «возврата» к тому экономическому и политическому строю, который существовал до 1917 года — вплоть до «воскрешения» дореволюционного герба с его двуглавым орлом (определенное осознание этого и побудило переименовать вчерашних «левых» — в «правых»). Правда, реставрация — это именно попытка; вернуться в прошлое — да еще и столь дальнее — абсолютно невозможно, и нынешняя Россия, конечно же, имеет очень мало общего и с дореволюционной Россией, и, добавлю, с «капиталистическими» странами Запада и Востока.

Гораздо более уместно слово «революция» по отношению к хрущевскому периоду, хотя дело шло не о революции в собственном смысле слова, а о «реанимации», определенном восстановлении «революционной» атмосферы и радикальных социально-политических акций.

Именно такого рода акцией явилось, например, начатое по инициативе Хрущева (это вообще была первая его инициатива) в январе 1954 года «освоение целины».

Сплошным потоком под гром оркестров отправлялись в казахские и западносибирские степи поезда, заполненные людьми — в преобладающем большинстве молодыми, — призванными одним ударом решить «зерновую проблему». Словно возродились столь характерные для послереволюционных лет штурмовые кампании под предводительством партии и комсомола. И сбор зерна за счет освоения целины вырос в среднем на 40%!

Правда, подобные «прорывы» в сфере земледелия заведомо рискованны, ибо здесь надобно неторопливое сотворчество с природой, а не стремительный натиск на нее. Еще в 1970 году журналист-аграрник Юрий Черниченко 547 опубликовал статью, в которой показал глубокую противоречивость «целинной эпопеи»:

вернуться
вернуться